Телефон:8 800 500 11 67
Поддержка:support@ridero.ru
© Ridero, 2013—2021
В соответствии с п. 14 Постановления
Правительства РФ от 19.01.1998 N 55,
книги не подлежат обмену и возврату
18+
Часть картины

Бесплатный фрагмент - Часть картины

Роман

Объем:
288 стр.
Текстовый блок:
бумага офсетная 80 г/м2, печать черно-белая
Возрастное ограничение:
18+
Формат:
145×205 мм
Обложка:
мягкая
Крепление:
клей
ISBN:
978-5-4498-9000-9

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Если только вы согласитесь со мной, что действительно первым толчком, который побудил Перовскую идти по этому скользкому пути, была административная ссылка и что, благодаря этой ссылке и той интенсивности идей, замкнутых в среде небольшого кружка, которая мешала строгой их критике, подсудимая дошла до настоящего положения, то в этих обстоятельствах вы должны усмотреть данные, которые до известной степени объясняют судьбу Перовской. Вследствие сего я ходатайствую перед Особым присутствием Правительствующего Сената о возможно более снисходительном отношении к участи подсудимой.

Присяжный поверенный Кедрин.

Выступления защиты в процессе

по «делу 1 марта», 1881 год


Мне крышка, мой друг

Открывает глаза. Темные волосы, запорошенные ранним снегом, кажутся совсем седыми. Кажутся ли? Кто знает, что еще произошло за эту ночь?

Правый кулак сжимается и разжимается, а губы шевелятся, повторяя одно и то же:


Это все я.


Потряхивает: нельзя так долго сидеть на холодном! Упрямые инстинкты продираются даже под наушники, в которых оглушительно ревет музыка, перекрывая отчаянный треск и долетающую издалека истерику сирен.

Непослушно-озябшими руками вытаскивает из кармана пальто телефон и судорожно ищет так нужный сейчас номер. Слишком распространенное имя не упрощает задачу. Все же она справляется и набирает.

Кулак сжимается и разжимается: только держись!

— Вы сказали, можно позвонить вам, если случится что-то… что угодно. Вы не могли бы приехать за мной? Я кое-что натворила.


Спустя полтора часа она сидит в уже хорошо знакомом кабинете. Дешевые чиновничьи обои под покраску, старая мебель, запах пыли и человеческого пота. Все это успокаивает, напоминая о долгих годах в общежитии, когда дом, пусть даже временный, начинался с этого же антуража.

Ежится. Окна наглухо забиты, но из них дует, а одежда так и не высохла. До одури хочется выпить горячего чаю, но ее провожатый молча вышел минут сорок назад и до сих пор не вернулся. Может, на самом деле прошло только пять минут. Может, и несколько часов. Ее внутренний таймер, из года в год отмеряющий урок, вполне мог дать сбой. На улице всегда темень, кто поймет, который час. Телефон он забрал сразу. Выглядел взволнованным и, очевидно, понятия не имел, что с ней делать. Просто решил закрыть ее в этом кабинете от греха подальше. Запереть проблему. А может, заодно проверить ее на прочность. Где-то же она читала, что это их излюбленный метод: оставлять человека наедине с его мыслями, пока эти самые мысли не обретут четкий ореол покаяния. Каждый способен дожать себя самостоятельно до чего угодно, ведь спусковой крючок всегда внутри, а не снаружи. Кому, как не ей, это знать.


Меня посадят

Тебя посадят


Щелкает замок, неуклюжая тень протискивается за стол. Вот они оба здесь. Снова.

Мужчина, которому могло быть как двадцать пять, так и сорок. Она видела его несколько раз и все же едва ли смогла бы опознать за пределами этого кабинета. Как будто так и задумано, как будто люди его профессии хамелеонами сливаются с обоями своих кабинетов, перенимая нужный окрас не только внешне, но и внутренне: белея, краснея, зеленея от случая к случаю, они угодливо меняют не только облик, но и образ — мыслей и чувствований. Она так и видит объявление: «Обои и люди под покраску. Недорого».

Вырывается смешок.

Он смотрит на нее с опасливой жалостью.

— Может, водички? Как вы себя чувствуете?

— Холодно.

— В смысле…

— На мне мокрая одежда. Мне холодно. Если у вас есть обогреватель и чай, мне стало бы гораздо лучше. Я ведь надолго здесь?

Она говорит своим обычным авторитетно-приветливым тоном, в котором прячется «да, ребята?». Для нее способ самоуспокоения, для него раздражающая привычка. Он обещает организовать обогрев и исчезает, не ответив на вопрос. Хотя ответ она уже знает.

В первый раз она провела здесь не меньше суток — без еды, воды, сна и малейших поблажек, которых тогда уж она точно заслуживала. Забавно, что сейчас все наоборот. Может быть, на этот раз и вовсе ее с помпой доставят домой и принесут извинения за беспокойство. Кто же знает, как работает эта странная система правосудия.

В тот раз ее привезли сюда и бросили. Не подпустили врача. Не позволили умыться.

Ее трясло и тошнило. Кровь отвратительно-приторно пахла, руки слипались, в горле копошился ком. Она боялась, что ее вырвет, но в то же время хотела этого — ведь это значило бы хоть на минуту покинуть враждебный кабинет, вдохнуть другой, чуть менее спертый воздух, избавиться от повторяющихся по кругу вопросов, на которые она только и могла отвечать «не знаю» и «нет». Когда поначалу вопросы пыталась задавать она, раздавалось неизменное: «Не усугубляйте свое положение». Сначала их вопросы казались простыми, но с каждой ответной репликой лица серых теней затвердевали, теряя всякое жизнеподобие.

ФИО, место рождения, ах вот как, а давно уехали, а где учились, а по национальности-то вы все-таки кто, а вы верующая, а чего молчите?

Только тогда она догадалась, к чему это все.

— Нет, я не считаю, что отношусь к какой-то конфессии.

— Но в детстве вас, вероятно, обратили.

— Да, такое было, — она соглашалась осторожно, предчувствуя ловушку.

— Значит, в вашей семье исповедовали ислам.

— Нет. Мои родители не верили. Поэтому и смогли пожениться. Сложно представить брак ортодоксальной мусульманки и христианина, да?

Привычка задавать риторические вопросы, чтобы удержать внимание класса, у этой аудитории отклика не нашла.

— Атеисты, но с обрядом?

— Так настоял дедушка. Мама не хотела его расстраивать, для отца это ничего не значило, а дедушке было спокойнее. Он просто хотел, чтобы обряд состоялся. Неважно, в какой именно религии. Кажется, он заботился о… сохранности моей души, — она нервно усмехнулась и наткнулась на осуждающие взгляды.

Стоп-тема, казалось бы, но они продолжали гнуть свою линию.

— Учились вы в мусульманской школе.

— Дело было только в языке. Дедушка не знал русского. Понимал, но не говорил. Ну или делал вид…

— Делал вид? Но вы же знаете, что вашу школу закрыли за незаконную деятельность? Были обнаружены связи с иностранными организациями с крайне сомнительной благонадежностью. Прогремело хорошо так, вряд ли вы не слышали…

— Я ее пятнадцать лет назад окончила! Потом не появлялась. Да понятия не имею, что именно там происходило. Да за это время весь состав мог смениться — и учителя, и администрация…

— Ну как же, директор сидел на своем месте лет двадцать. Кстати, с одноклассниками связи поддерживаете?

— Да нет же! Я пятнадцать лет как уехала оттуда.

Как часто надо повторять, чтобы они услышали?

— Но родные места навещаете регулярно.

Говорил только один из них — мужчина неопределенного возраста с бесцветными рыбьими глазами. Говорил, упорно понижая интонацию в конце, оттого каждый вопрос звучал как непреложное утверждение.

— Каждый год, — с силой выдавила она. Тошнота все усиливалась.

— И ни с кем не общаетесь?

— Общаюсь. С соседями, продавщицей в магазине, таксистами. Это считается за связи?

— С таксистами, значит…

— Сервисы такси там так и не заработали вообще-то. На болтливого водителя так просто не нажалуешься.

— Неужто вам не скучно месяцы и без друзей?

— На работе я говорю. Каждый день, шесть дней в неделю по несколько часов. Меня мутит от своего голоса, понимаете? Я устаю от людей. Я вообще не люблю людей. Вот и уезжаю туда, где некому меня доставать.

— Не любите людей, значит?

Пришлось вдавить ногти в ноющую ладонь, чтобы не выдать страх, то самый животный страх слабого перед сильным.

— Я интроверт. И мизантроп. Это преступление?

— Что ж, всё только на наши курорты? И ни в Турцию там или Египет не выбирались? В Стамбул не ездили? Недалеко же…


Вот и оно. Все равно узнают.


— Нет. Однажды я купила билеты на паром, но все сорвалось, потому что отменили рейсы. Деньги, кстати, не вернули.


Хорошая деталь. Правильная.


— Почему же отменили?

— Потому что… — Потому что ехать оказалось некому, — промелькнуло в голове, но она отмахнулась: не время. — Потому что как раз в это время произошло присоединение.

— Воссоединение, вы хотели сказать. То есть вы собирались уехать из страны накануне?


Здесь уже очень осторожно.


— Билеты я купила еще за полгода до всего этого, понимаете? В начале года я узнала, что мы досрочно сдаем госы, к середине марта я должна была уже освободиться, а в это время дома погода не лучше, чем здесь. Вот я и решила, что можно куда-нибудь еще съездить. С родителями, — голос чуть задрожал.

— В начале года — это не за полгода.

— В начале учебного года. В сентябре. — злость на мгновенную слабость придала ей сил.

— Так почему именно Стамбул? Турецкий знаете?

— Учила его вторым иностранным до десятого класса. — торопливо добавила, — Использовать не приходилось.

Зря. Показала, что понимает, к чему они все ведут. Лучше б в дурочку играла.

Рыбьи глаза сузились:

— Так почему именно в Турцию?

— Да просто так. Прямой паром, безвиз, древний город, интересная история. Тогда же никто не думал, что все так испортится.


Зря.


— Что значит «испортится»?

— Я имела в виду поменяется… в плане перемещения…

Ей пришлось прослушать лекцию на тему вреда излишних перемещений в пространстве. «А во времени?» — чесался язык спросить, но она сдержалась. Ей и так хватало вопросов, этих бесконечных изматывающих вопросов. Куда? Зачем? С кем? К кому? Для чего? И все-таки для чего?

Тошнота билась уже не в горле, а выше, она чувствовала, как что-то склизкое, как будто живое, царапает нёбо. Хотелось плюнуть в мучившие ее безжизненные глаза хоть что-то, поэтому и вырвалось искреннее:

Не держите меня за дуру.

Я же все понимаю.

Я же знаю, к чему ваши вопросы.

Да никакая я не ортодоксальная мусульманка.

Да не состою я в этих ваших экстремистских организациях.

Нет у меня никаких связей с террористами.

Я не имею никакого отношения к тому, что сегодня произошло.

Вы ищете виновного не там.

Я жертва.

Такая же жертва, как и все остальные.

Просто везучая.

Он даже не постарался изобразить удивление.

— Вас никто не обвиняет.

— Тогда к чему эти расспросы? Сколько я здесь уже..? Почему вы меня не выпускаете? Почему вы не даете мне позвонить? Когда я смогу уже смыть? Вы нарушаете мои права… — все же сорвалась на жалкий визг.

Так нельзя, ведь именно этого им и надо: вымотать, заставить умолять, показать, что они здесь главные, что, пусть она и смогла проявить себя там, зубами, когтями выцепив жизнь, здесь она не сможет отличаться от остальных.

Но она сможет.

Сможет.

Только бы умыться, только бы избавиться от этого зловония, которое исходит от ее рук, одежды, которое, кажется, уже начинает проникать в нее, подменяя собой все внутри, постепенно превращая ее в носителя этого запаха и этой крови, того же недочеловека, который решил, что сегодня (сегодня ли еще?) он может определить, кому жить, кому умереть, кому остаться калекой, а кому лежать на площади искромсанными лохмотьями, — говорили ли вообще об этом в новостях, может быть, кто-то и не знает, почему ее муж, его ж, ена, сестра, родитель или ребенок не берут телефон, и этот кто-то сейчас спокойно, по-будничному занимается своими делами, не представляя, что произошло, не зная, что его прежний мир безвозвратно разрушен, а кто-то придет сегодня домой (не все же сидят в соседних кабинетах под прицелом камеры и рыбьих глаз — пока что только под этим прицелом, но кто знает, что будет дальше) и расскажет, а потом жене, мужу, сестре, матери или сыну этого кого-то будут сниться кошмары, и кто-то переживет, но кто-то захочет мести, ведь всегда кто-то хочет мести, а значит, это не закончится никогда.

— Что с вами? Вы слышите, что я говорю?

Она с трудом отвела взгляд от своих рук. Правая рука саднила и немела, ей казалось, что один из осколков так и остался внутри. Чья же это теперь рука?

Под нос сунули стакан с водой.

Кипяченая, невыносимо теплая вода отказалась спускаться.

Подавилась, закашлялась и прижала ко рту руку, сдерживая рвущееся наружу.

— Я провожу вас в уборную.

Это был первый раз, когда он позаботился о ней.


Когда на этот раз он явился с термосом, пыльным шерстяным пледом и таким испуганно-напряженным лицом, она почти готова была рассмеяться.

— Что-то забавное? — раздается неуверенное.

— Вспомнила, как я была здесь впервые.

— И вам смешно? — он хмурится.

— Пожалуй. Знаете, все повторяется дважды, вот сейчас как раз на место трагедии приходит фарс.

— Хотите сказать, что все, что было сегодня, — фарс?

— Не все.

Он протягивает ей бумажный стаканчик с чаем. Рядом с термосом стоит пластиковая кружка. Предусмотрительно. Едва удается сдержать еще один нервный смешок: он и правда ждет от нее чего угодно. Пластиком не порежешься.

— Да, конечно, что в прошлый раз была трагедия. Жуткое дело все-таки, столько людей полегло…

Начинает осторожно, неспешно прихлебывая свой чай. Явно дает ей возможность продолжить, но тщетно.

— Знаете, из всего немногого хорошего, что есть там, — он понижает голос, — на Западе, я завидую лишь тому, как у них восстанавливают… реабилитируют даже после таких вот… инцидентов. Держат руку на пульсе, люди вон… в жилетку хоть могут поплакать кому. Ну из этих, кто тоже там был, кто понять как-то может… Жаль, что у нас нет такого. И ведь дело не столько в том, что организовать нельзя, — нет, просто люди у нас все в себе. Душа нараспашку, как бы не так. О жизни говорят, о людях говорят, о политике говорят зачем-то, а о том, что внутри творится, — ни-ни.

В его голосе слышится задумчивая досада. Будто он горюет о том, что всех средств в их арсенале, увы, не хватает на то, чтобы вытряхнуть из человека главное. Душу.

Он решил, что довольно прелюдий, и продолжает более уверенно:

— Взять хотя бы вас. Я ведь говорил обращаться… Позвонили бы, поговорили.

— Я и позвонила, — она усмехается, а он недовольно качает головой, тогда она продолжает: — Бросьте, вас же там не было. Чем бы вы помогли?

— Там не был, но я столько разного, извините, говна понавидался, что понять смог бы.

— Убивали? — она поднимает на него заинтересованный взгляд, но уже предугадывает ответ.

— Нет, но… — замялся он.

— Тогда какой смысл?

— Послушайте… Я понимаю, вас это… терзает как-то, но я ведь говорил уже, вы его только ранили, сильно ранили, очень сильно, конечно, да, но… умер он в больнице через, не помню уже… три дня, кажется.

— Четыре. И умер он от комы. А кома была от меня.

Он вздыхает, мнет в руках чайный пакетик и наконец произносит:

— Я вам не сказал, как-то не к слову все было, а зря. Там непростая история с этой комой. Как будто кто-то отключал систему и подсоединял обратно. А еще и камеры барахлили. Мы врачей прижали, конечно, но черт их разберет. Может соучастники постарались, а может…

— Кто-то решил отомстить.

— Может быть, и не в личной мести дело.

— Бросьте, не бывает мести вообще. Дело всегда в личном. Тот, кто это сделал, — если сделал — видел в нем своего врага.

Он досадливо отмахивается от ее предположения, продолжая гнуть свое:

— Я имел в виду, что вы скорее всего… не особо-то при чем. Зря я раньше не сказал.

— Когда я действительно могла быть невиновной, а вы не верили?

— Послушайте. — он пододвинулся ближе, так что она рефлекторно отшатнулась. — Я же приехал. Я вас забрал оттуда. Я никого не бросил. Я хочу помочь. Хочу разобраться. Хотя бы в этот раз. Но я не смогу, если этого не захотите вы.

Искренность его тона и справедливость упреков все больше провоцируют плеснуть в него кипятком. Нельзя, нельзя. Ей можно быть агрессивной, но только не сумасшедшей, иначе все зря.

— Вы не поможете, ведь вы так и не поняли, кто я такая. Вы не поможете, ведь вы считаете, что я обрадуюсь вашей новости. Ведь вы считаете, что раз я пыталась убить, но не убила, не добила, то я буду спасть спокойно. Что я весь год переживала, правильно ли я поступила? Ведь надо было смиренно подойти к нему и разрешить резать себя по кусочкам, так? Я, по-вашему, кто, святая? Да неужели вы правда думаете, что в я хоть на полсекунды задумалась: «Насколько это этично — резать живого человека? Какой пример я подам детям? Как-то это не… по-христиански!»

— Вы же не христианка, — он качает головой.

— Видимо, в этом все дело.

— Никто вас никогда и не осуждал за это.

— Бросьте, конкретно за это готовы были осудить меня вы, когда я здесь сидела впервые. Рожей не вышла, вот вы меня и повязали.

— Ну не рожей ведь.

— Не рожей, так мамой!

— Не мамой, а… происхождением. Хотя это одно и то же, вы правы… — Он вздыхает. — Вы все еще злитесь, я понимаю. Вы ведь девочку спасали, а мы…

Заученность этой фразы вывела ее из себя.

— Знаете, если у нас сегодня вечер откровений, то нет, не спасала. Я ее даже не заметила.

— Но она же говорила, что вы…

— Она говорила, не я. В ее глазах, конечно, любой человек, кто не даст… нелюдю с топором напасть на нее, будет защитником. Но я не пыталась ее защитить. Я ее даже не видела, я ничего не видела, кроме этого топора. И, давайте начистоту, если бы он шел на нее, а не на меня, я бы не бросилась спасать ее, и я не верю, что какой угодно материнский инстинкт заставил бы меня впрячься за чужого ребенка. У меня ведь своих детей нет, так с чего бы мне вдруг… — В горле запершило. — Да и вообще! Я может, и своего бы бросила. Просто убежала бы. И скорее всего, попала бы под тот чертов автобус. Всего лишь везение, что этот… людоруб пошел сначала на меня. Как повезло и той девочке. Нет здесь ни подвига, ни героизма. Нет! Я самозванка. — голос сорвался.

— Ну не надо так драматизировать.

Она перевела дыхание. Надо успокоиться. Ведь сегодня (сегодня ли?) она уже проговаривала эти слова, истерически-сбивчиво доказывая, объясняя, что не годится в примеры, герои, а уж тем более символы…

Его взгляд раздражает.

— Дырку просверлите, — рявкает и тотчас осаждает себя: не зли!

Он как будто в смущении отводит глаза и тихо проговаривает:

— Давайте-ка уже разбираться, Софья Львовна.

Щелкает диктофон.

Учитель, на касках блистают рога

После того как ее отпустили, пресса еще долго молчала. Время от времени что-то пролезало через интернет, хотя публиковавшие подробности сайты сразу же блокировали. Было ясно, что сверху спустили повеление не нагнетать, но этим же, как, впрочем, и всегда, всё лишь усугубили. То и дело всплывали сообщения из зарубежных источников, так что люди в привычной помеси недоверия и почти радостного возбуждения от того, что в очередной раз смогли поймать кого-то на лжи, раздували все большую истерию. Подарок — и Софья так и не узнает, насколько добровольный, — преподнесли ей в соцсетях: всплыла запись происшествия, на которой было видно, как Софья загораживает собой девочку. Позже всплыл пост мамы этой девочки, а затем начались поспешные поиски героини. Вот так и появилась «позитивная повестка», в которую наконец-то смогли вцепиться новостные каналы. Как в свое время, описывая трагедию в детском лагере, упор делали на героической девочке (фотографию, впрочем, показывали другой девочки, ну да ладно), теперь превозносили новую спасительницу. Тут же подключились блогеры. Каждому было, что выжать из этой истории. В соцсетях уже пачками вызревали теории заговоров, где Софье отводились самые разнообразные роли: от актрисы, играющей роль реальной девушки, которая сидит где-то в застенках, до специально подготовленной наемницы служб безопасности.

Ее осаждали журналисты, опасались соседи, а квартиру в итоге пришлось сменить. Софья боялась, что придется поменять и работу — на это намекали косые взгляды директрисы и некоторых учителей. Однако же совершенно внезапно голос в защиту подали те, кто чаще лишь обвиняет: школьники и родители. С удивлением она наблюдала за тем, как навязшие в зубах, почти пошлые и едва понятные слова — смелость, честь, самоотверженность — вдруг обретали для детей смысл. Благодаря ей, через нее. Почти обыденными стали восторженные записки с невнятно-ребяческими признаниями на ее столе. В коридорах и школьной соцсети то и дело появлялись фан-арты, на которых она представала то супергероиней в трико, то спецагентом в костюме и черных очках, а то и солдатом на совсем уж внезапном танке. Рисунки снимали быстро, часть из них забирала домой Софья. Поддавшись порыву детей, присоединились и родители. Те самые родители, которые еще месяц назад устраивали скандалы из-за каждой тройки и требовали не докучать их ребенку своими книжками, такими депрессивными, неэффективными, неактуальными и не конвертируемые в успешность, как было сказано в одном родительском чате. Как по мановению волшебной палочки (о нет, ведь это был топор) из среднестатистической надоедливой училки она обратилась в того самого почти мифического наставника-защитника, который умрет скорее, чем позволит пророниться хоть слезе их невинных детей. Родительские комитеты бились за право получить именно ее классное руководство. Биться, впрочем, пришлось с ней же: она выслушивала все просьбы и вежливо отказывалась, не принимая подношения, среди которых зачастую мелькали и солидной толщины хрустяще-белые конверты.

Директриса Елена Георгиевна, отмеченная профессиональным клеймом как-бы-чего-не-вышло, страшилась родительского недовольства. Что ни говори, а в школе оказался человек, замаравший руки — пусть даже в крови преступника. Елена Георгиевна с метрономом в руках наблюдала за тем, в каком именно статусе зафиксируется такой непостоянный маятник учительской славы. Только убедившись в незыблемости образа новообретенной героини, Елена Георгиевна чуть смелее расправила плечи, а затем и вовсе решила взять эту самую героиню под свое крыло — в интересах всей школы, естественно. Провели масштабный вечер-концерт в память о погибших, лицом мероприятия стала новая звезда. Председательница родительского комитета со всей торжественностью вручила ей грамоту, завуч выступил с речью, в которой сравнивал учительницу чуть ли не с Янушем Корчаком. Директриса, смело глядя в камеру, заявила, что именно школа взрастила такого выдающегося педагога. Кусочки трансляции концерта оказались в новостях, так что школа смогла-таки урвать свою минуту славы.

Выучиваясь читать, слышать о себе в третьем лице, Софья все больше теряла ощущение реальности — как происходящего, так и самой себя. Схожее чувство одолевало ее лишь однажды, когда во время затянувшегося карантина она месяцами смотрела на себя через веб-камеру, видя то и дело встревающую картинку с собой же. Та женщина, которая смотрела на нее с экрана, даже не была на нее похожа. А сейчас и тем более. То, что о ней говорили, и близко не соответствовало той истине, которую знала о себе сама Софья. В какой-то момент, чтобы сохранить хоть что-то свое, она попросту подменила обесценившееся за бесконечным повторением слово «героиня» на «персонаж». Так и получилось наконец посмотреть на себя откуда-то со стороны, через призму экранов, чуть равнодушно, чуть оценивающе, чуть предвзято, как смотрят отшумевший сериал — может, и с историей, но уже настолько замыленный тысячей, сотней тысяч постов, что даже интерес к нему уже кажется совершенной безвкусицей. А безвкусицу Софья не терпела, потому и сочла свой сериал «Соня в царстве дива» одним из тех, чья звезда угаснет при появлении нового инфопродукта.

Однако она прекрасно понимала, что сердцем ее сериала оказалась девочка. Эта девочка, которой там и быть не должно было, которую она даже толком не помнит, эта девочка оказалась ее спасательным кругом. Иначе из школы ее бы уволили под благовидным предлогом. Как нестабильную, как убийцу. Никому не было бы дела, что она и есть жертва. Так что в социальном смысле девочка спасла Софью в той же степени, что и Софья ее в реальности.

Языческие свистопляски вокруг Софьи больше всего утомили Нину Николаевну, привыкшую к тому, что все почести положены ей и ее предмету, религиоведению. Она и без того не одобряла Софью: пеняла на непристойность школьной программы, вольномыслие и слишком распущенную атмосферу на уроках. Она пыталась делать наставления неразумной учительнице — та учтиво, но неуклонно их отвергала, все повторяя «кесарю — кесарево». Тогда Нина Николаевна обратилась к директрисе. Елена Георгиевна искренне побаивалась грозной учительницы, втайне полагая, что той не хватает многих христианских добродетелей, о которых она столь усиленно рассуждает как на уроках, так и в учительской, и в приёмной директора (воспринимая их, впрочем, тоже как уроки — только в еще более беспутной среде). Поэтому директриса все-таки сделала внушение, и заодно, поддавшись женско-заговорщицкому порыву, не слишком аккуратно намекнула на источник жалоб. После этого инцидента прежде учтивое отношение Софьи сменилось на подчеркнуто льдистое, с Ниной Николаевной отныне она только здоровалась. Та затаила обиду. Вскоре она выяснила, откуда Софья родом, и принялась жалить в неблагонадежное происхождение, обвиняя в очевидно подрывной деятельности. Эта холодная война тянулась долго, однако случившееся в центре города происшествие и счастливо (в глазах Нины Николаевны) сыгранная в нем учительницей роль перевернули ситуацию.

Нину Николаевну возмущало, что в их школе на место истинного Спасителя пришла лжеспасительница, при виде которой она уже начинала бормотать стихи из Апокалипсиса. Однако щедро рассыпаемое по учительской недовольство не получало нужной поддержки: как бы многим ни кололо глаза резкое возвышение коллеги, Нина Николаевна, неуклонно терроризирующая весь преподавательский состав, вызывала еще меньше симпатии. Стоило ей войти, и все оживленные разговоры — о семье, досуге, отпуске, детях — затухали, поскольку для нее каждое предложение было поводом, чтобы пожурить, осудить или проклясть.

Многие с тяжелыми вздохами вспоминали прошлую учительницу, которая работала у них с тех пор, как в программу и ввели основы религиоведения, — матушку Марью, мягкую благодушную женщину, которая пришла к ним еще Марьей Сергеевной, а матушкой стала через пару лет. Муж ее, бывший одноклассник, а ныне отец Алексий, высокий, говорливый, с озорным мальчишеским лицом, то и дело озарявшимся «а я вот как раз читал, что…», часто заезжал за Марьей, заслужив любовь и вахтерш, и гардеробщиц, и учительниц. Даже Софья не устояла перед его обаянием. Алексий писал для известного просветительского портала, так что его незазорно было и пригласить на занятия с лекциями. На обществознании он рассказывал о работе с детьми из приютов и неблагополучных семьях, на МХК об обратной перспективе в иконописи, на истории о старообрядческих поселениях за рубежом, у Софьи о происхождении религиозных пословиц и влиянии житийного жанра. Его и Марью любили искренне, не из-под палки. «Матушка» для Марьи оказалось не столько статусом, сколько призванием. Спустя пять лет работы и двух декретов Марья уволилась: они с Алексием решили взять под опеку близняшек и переехать за город, чтобы построить дом на всех. Пришлось выбирать между детьми школьными и своими. Марья выбрала. Спустя неделю ее осиротевший класс (первое и последнее классное руководство, увы) полным составом наведался в гости, забившись в будто бы уменьшающуюся в размерах квартиру, и без того тесную для многодетной семьи.

Шестиклассница Оля Миронова, не по возрасту умная и любознательная девочка, почти плакала, когда уходила Марья. Фаворитки прежней королевы никогда не бывают в милости у ее преемницы, а Оля неслучайно была любимицей Марьи. Та всегда горячо поддерживала сосредоточенно-оживленные вопросы девочки — вопросы, через которые можно было пробиться в реальную жизнь всех этих ребят. Вопросы, которые делали ее предмет не очередной галочкой, а чем-то настоящим. Можно ли христианину служить в армии? Как соблюдать пост больным людям? Как поступит верующий человек, если на него нападают? А если на его семью, должен ли он защищаться? А если муж плохо обращается с женой, как должна вести себя женщина? Можно ли действительно оскорбить чувства? Должен ли верующий человек обращаться в суд, если этим он только укрепит чужое неверие? Марья любила свой предмет и любила своих детей, поэтому ее уроки скорее напоминали семейные совещания за ужином о том, что такое хорошо и что такое плохо. «Кухонная этика», — шутила она про себя.

Когда ушла Марья, сразу возник вопрос, кто же теперь возьмется и за классное руководство, и за основы религиоведения. Класс попытались всучить Софье, она же отбилась, выставив перед собой щитом журнал с переработками. Преподавать религиоведение позвали женщину из православной гимназии, бывшего завуча Нину Николаевну. Грозная, мужеподобная фигура, с ног до головы замотанная в черное, являла собой очевидный контраст по сравнению с круглолицей веснушчато-легкомысленной Марьей. Дети почти сразу прозвали новенькую «матушкой Николаей», а затем, сами не заметив, как, кличку подхватили и учителя. В итоге матушка и стала новым классным руководителем.

Нина Николаевна во главу угла ставила дисциплину. На уроках она куда больше говорила о гневе Божьем, чем о его законах; особо упрямствующих припугивала статьей. Нина Николаевна принялась искоренять скверну во всех ее проявлениях, начав с самого простого, на ее взгляд, преобразования — вопиющей бесформенности учеников. Матушка ратовала за школьную форму, четко разделенную по половым признакам: брючные костюмы мальчикам, юбки и блузки девочкам. Девочке в брюках, а уж, упаси господь, в джинсах на уроке и классном часе приходилось тяжко. Нина Николаевна никогда не заявляла прямо, что дело было именно в не подобающих барышням брюках, однако самые невыносимые минуты у доски доставались именно девочкам, одетым не по установленным лично матушкой правилам. И постепенно, прочувствовав прямую взаимосвязь между внешним видом и придирчивостью учительницы, девочки приняли правила игры. В итоге в классе осталась только одна упрямица, которая в дни уроков Нины Николаевны заявлялась строго в брюках.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 200
печатная A5
от 497